Главная страница

Образ ласточки в лирике О.Э.Мандельштама

В воображении русского человека образ ласточки вызывает разные ассоциации.  “Ласточка в окно влетит – к покойнику” (примета), “ласточка на своих крыльях несет весну”, словно обновляет, меняет жизнь.
Ласточка – образ постоянный в поэзии Мандельштама. Во-первых, для поэта само это слово отождествляется с полетом птицы. Во-вторых, образ ласточки связан и с вдохновением, и с поэзией вообще. Ласточка, как мысль, стремительная, ускользающая и вместе с тем прекрасная, самоценная, мимолетная.
.. Именно этот образ стал ключевым в исследовании творчества О.Э.Мандельштама, автором которого стала  Круглик Оксана, выпускница 2004 года.

“Образ ласточки один из  излюбленных Мандельштамом. Двадцатый век в истории мировой цивилизации стал периодом быстрой смены представлений людей о сути назначения искусства и человеческой жизни вообще. Коренные преобразования общественного устройства непосредственным образом влияли на  содержание и формы художественного отражения действительности.
В статье “Конец романа” О.Э.Мандельштам писал о том, что романа – такого, каким он был в XIX веке, - уже не может быть. “Мера романа – человеческая биография”, а в  XX веке социальные обстоятельства, государство, власть определяют судьбу личности. Человек больше не формирует свою биографию, а “человек без биографии не может быть тематическим стержнем романа, и роман, с другой стороны, не мыслим без интереса к отдельной человеческой судьбе, фабуле и всему, что ей сопутствует”.
Такая “подчиненность страстям времени”, по мнению М.М.Дунаева, одного из исследователей творчества Мандельштама, становится “общей слабостью литературы советской эпохи и это рождает в итоге переживание чувства обреченности, так явственно выраженного в поздней поэзии Мандельштама”.
Поэт не  выстраивал повествование вокруг отдельной судьбы. Он, действительно, передавал “шум времени”.  “Страшно подумать, что наша жизнь – это повесть без фабулы  и героя”, - говорит он в “Египетской марке”. Эта мысль звучит как предупреждение против обезличивания человека, превращения его в “колесико и винтик”   государственного и общественного устройства.
Мандельштам как никто другой пытался превозмочь ощущение своей эпохи “обращением к неуничтожимому поэтическому слову… В центре всего, что бы ни  появлялось перед внешним и внутренним взором поэта, - всегда был он сам, со своими намерениями, страстями, упованиями”.
Уже в ранних своих стихах Мандельштам выстраивает триаду “немота” – “звук” – “слово”. Для поэта беззвучие – позитивное, духовно ценное состояние. Но немота отнюдь не всегда благо, она мучительна, если возникает в результате беспамятства. (“Какая боль искать потерянное слово…”). Одно дело – беззвучие как лоно звука, другое – как его утрата.
Соотношение звука и слова, по Мандельштаму, рождает художественный образ. В его статье “О природе слова” утверждается: правильнее всего “рассматривать слово как образ, то есть словесное представление. Этим путем устраняется вопрос о форме и содержании, будет фонетика – форма, все остальное – содержание. Устраняется вопрос и о том, что первичнее – значимость слова или его звучащая природа? Значимость слова можно рассматривать как свечу, горящую изнутри в бумажном фонаре, и, обратно, звуковое представление, так называемая фонема, может быть помещена внутри значимости как та же самая свеча в том же самом фонаре”.
Иначе говоря, в слове, если оно единица речи, может главенствовать и его содержание, и его звучание.
В статье “Слово и культура” поэт очерчивает начальную стадию творческого процесса: “стихотворение живо внутренним образом. Тем звучащим слепком формы, который предваряет написанное стихотворение. Ни одного слова еще нет, а стихотворение уже звучит. Это звучит внутренний образ, это его ощущает слух поэта”.
В смутном внутреннем образе уже заложена ясная окончательная форма и содержание стихотворения. Поэтически живое слово, способное выразить образ предмета, человека, общества, хранит память о них – оно их памятник после исчезновения с поля зрения или смерти.
Поэтическое слово, писал Мандельштам в “Разговоре о Данте”, “является пучком, и смысл торчит из него в разные стороны, а не устремляется в одну официальную точку”. Поэтому в поэтическом тексте  важны “смысловые волны-сигналы”, которые, “исчезают, исполнив свою работу, иначе неизбежен долбеж, вколачивание гвоздей, именуемых “культурно-поэтическими” образами”.  Эти слова переходят из одного стихотворения в другое, по-разному раскрывают, углубляют, а иногда меняют свой смысл в зависимости от контекста стихотворения, так как заключают в себе “пучок смыслов”. Одним из таких  слов, порождающих в восприятии читателя “смысловые сигналы-волны”, в поэзии Мандельштама стало слово “ласточка”.
Интересно толкование этого слова в разных культурных традициях мира. Традиционно его значение в мировой художественной культуре ассоциируется с покаянием и воскрешением человека. В Китае считается, что ласточка приносит счастье и дарует милость иметь детей. С возвращением ласточки связывают первые обряды ритуалов плодородия.
В Египте это символ отцовского наследия, домашнего очага. Так же считали, что эта птица – связующее звено между  землей и небом, вместилище душ усопших правителей, которые она переносит из одного мира в другой.
В воображении русского человека образ ласточки вызывает разные ассоциации.  “Ласточка в окно влетит – к покойнику” (примета), “ласточка на своих крыльях несет весну”, словно обновляет, меняет жизнь.
Ласточка – образ постоянный в поэзии Мандельштама. Во-первых, для поэта само это слово отождествляется с полетом птицы. Во-вторых, образ ласточки связан и с вдохновением, и с поэзией вообще. Ласточка, как мысль, стремительная, ускользающая и вместе с тем прекрасная, самоценная, мимолетная.
“Образ ласточки один из  излюбленных Мандельштамом. Значение его в разных контекстах – от ласточек, связанных в боевые легионы (“Прославим братья…”) до ласточки – символа поэтического слова. Ласточка один из образов древнегреческой народной песни. Но дело не только в этом. Смысл птичьих уподоблений разъяснен в “Разговоре о Данте”: “Перо – кусочек птичьей плоти… Техника письма с его нажатиями и закруглениями перерастает в фигурный полет птичьих стай… Старая итальянская грамматика, так же, как и наша русская,  все та же волнующая птичья стая”.  Итак, птичья символика для Мандельштама связана с письмом, с языком (выражение “ласточкин росчерк” есть в “Египетской марке”). Позднее в Воронеже Мандельштам написал радиоочерк о Гете. В нем “технику письма”, причем письма величайшего поэта, он непосредственно ассоциирует с ласточкой: “Почерк его исполнен самого движенья и в то же время гармонии. Буквы похожи на рыболовные крючки и наклоняются по диагонали. Как будто целая стая ласточек плавно и мощно несется наискось листа”. Полет ласточки – это почерк поэта, это буквы, это слово, цепочка ассоциаций протягивается к слепой ласточке – символу невоплощенного поэтического слова. Но звенья этой цепи затеряны… У Мандельштама это получилось естественно, настолько он был захвачен единым комплексом своей поэтической мысли, которая осуществлялась в стихах, в прозе, в статьях, в разговорах, свободно переходя из одной формы в другую, - он сам не замечал ее пределов”.
Для интерпретации образа ласточки необходимо восстановить эту цепь, то есть рассмотреть, как менялось значение слова, начиная от раннего периода творчества Мандельштама (периода “Камня”) до позднего (“Стихи о неизвестном солдате”), где в последний раз появляется ласточка.

Основная часть.
Творчество Мандельштама отчетливо можно разделить на три основных периода.
Это период “Камня”, период “Tristia” и цикла стихотворений, примыкающих к этой книге, и последний период – тридцатые годы. Исследователи справедливо характеризуют три основных фазы его творчества как три поэтики.
“Камень” Мандельштама – первая книга поэта, печатающегося уже давно. В книге есть стихи, помеченные 1909 годом, несмотря на это, всех стихотворений  десятка два.  Это объясняется тем, что поэт сравнительно недавно перешел из символистического лагеря в акмеистический и отнесся с усугубленной строгостью к своим прежним стихам, выбирая из них только то, что действительно ценно. Таким образом, его книга распадается на  два резко разграниченных отдела: до 1912 года и после него.”  “Ранние стихи Мандельштама отличаются настоящим, хотя и очень сдержанным лиризмом. Мир его поэтических переживаний  в особой области чувств, которая роднит его с некоторыми ранними представителями символизма, в особенности французского”.  В это период своего творчества поэт отождествляет ласточку с мимолетностью поэтической мысли. Эпитет “трепещущая” сродни хрупкой легкости души человеческой:
Смутно – дышащими листьями
Черный     ветер шелестит,
И трепещущая ласточка
В темном небе круг чертит.
Тихо спорят в сердце ласковом
Умирающем моем
Наступающие сумерки
С догорающим лучом.
Мир кажется призрачным и воспринимается скорей не как осязаемая реальность, а как игра теней. Пространство и время – зыбкие, переменчивые и “что-то своеобразно-волнующее и острое, хрупкое, прозрачное и нежное – открывает нам поэтическая душа автора этих стихов”
В этом стихотворении образ ласточки тысячью незримых нитей связан с “темным небом”  и словно противопоставлен “сердцу ласковому”, обитающему  здесь, на этой земле. Так проявляется в поэтическом мире Мандельштама ассоциация небо – ласточка - земля.
Чтение этого текста рождает ощущение бесплотности, бестелесности этого образа птицы: вокруг лирического героя “черный ветер”, “темное небо”, мир одновременно полон звуков и беззвучен: шелест, трепет, дыханье листьев, - а в конце мучительной болью звучит вопрос: “отчего так мало музыки  и такая тишина?”
В цикле стихотворений “Камень” проявляется “характерное для молодости ощущение усталости от собственного существования, соединенное с особенным переживанием земного бытия, земного и никакого иного…”  
Образ ласточки незримо присутствует в стихотворении 1908 года, в котором поэтическое “Я” Мандельштама воплощает это “особенное переживание земного бытия”:
Я от жизни смертельно устал,
Ничего  от нее не приемлю,
Но люблю мою бедную землю
Оттого, что иной не видал.
Читатель может восстановить “пропущенные звенья” с помощью ассоциаций образа ласточки и ее метаний между землей и небесным простором.
Ощущение  перемен не меняет стихов Мандельштама  в смысле “большего приближения  к реальной жизни”. Но чувство страха и обреченности рождается в его душе:
Я чувствую непобедимый страх
В присутствии таинственных высот;
Я ласточкой доволен в небесах,
И колокольни я люблю полет!

И, кажется  старинный пешеход,
Над пропастью, на гнущихся мостках,
Я слушаю – как снежный ком растет
И вечность бьет на каменных часах.

Когда бы так! Но я не путник тот,
Мелькающий на выцветших листах,
И подлинно во мне печаль поет;

Действительно, лавина есть в горах!
И вся моя душа – в колоколах,
Но музыка от бездны не спасет!
Слитность звуков (“колокольни я люблю полет”) и чувства лирического героя (“я ласточкой доволен в небесах”) воспринимаются, как соприкосновение с недосягаемой высотой вечности (“и вечность бьет на каменных часах”). Речь идет о неотвратимо исчезающем мгновении, о неотвратимом, бесповоротном движении времени.
Во многих стихотворениях “Камня” ощущается страх смерти (“тихо спорят в сердце ласковом // умирающем моем”), пустоты, ощущение прерывности всего живого. Здесь для Мандельштама  “бездна” кажется неизбежной. (“Неужели я настоящий // и действительно смерть придет?”)
Юности свойственно переживать само открытие смерти, восставать против нее. Но “смерть должна быть рассмотрена как одна из движущих сил развития… Без  идеи смерти нельзя понять  формирование сознания и самосознания” . Здесь же впервые появляется символ вечности, века (“и вечность бьет на каменных часах”). Речь идет о неотвратимо исчезающем мгновении, о неотвратимом, бесповоротном  движении времени.
Центральная тема “Камня” – самосознание художника. Именно самосознание, напряженное и трагическое, делает “Камень” значительным… Поэтом остро ощущается “всего живого нерушимая связь”, “мировая туманная боль” и образ ласточки незримо проявляется в его поэтическом слове:
Будет и мой черед –
Чую размах крыла.
Так – но куда уйдет
Мысли живой стрела?
Лирическое “Я” поэта связано с крылатостью, с любимым им образом полета. Можно предположить, что в образе ласточки Мандельштам прозревает не только свою судьбу, но и особенности своего полета – творчества, для которого характерны состояния вне времени:
О, длительные перелеты!
Семь тысяч верст – одна стрела.
И ласточки, когда летели
В Египет водяным путем,
Четыре дня они висели,
Не зачерпнув воды крылом.
Легкость. Почти бесплотность приближают образ-символ ласточки в ранней поэзии Мандельштама к пониманию стремительного, ускользающего. Рождается ассоциативный ряд: ласточка – полет – мысль - душа. Именно поэтому в ранней лирике поэта ласточка всегда в небе и только в небе…
Художники слова наделены особой интуицией, позволяющей им уловить саму суть происходящих событий. Мандельштам, несомненно, в их числе. Предчувствие роковых последствий свершающегося в России, возможно, предчувствие своей трагической судьбы, а, главное, предчувствие той страшной участи, что была уготована для свободного Слова, отражена в его послереволюционном творчестве.
В стихотворении “Прославим братья…” (1918) нет ни восторженных приветствий революции, ни проклятий ей, - есть понимание происходящего гигантского исторического слома, сдвига. Илья Эренбург писал в мемуарах “Люди, годы, жизнь”: “тогда не только я, но и многие писатели старшего поколения, да и мои сверстники не понимали масштаба событий.  Но именно тогда молодой петербургский поэт, которого считали салонным, ложноклассическим, далеким от жизни, тщедушный и мнительный Осип Мандельштам написал замечательные строки:
Ну что ж; попробуем: огромный, неуклюжий,
Скрипучий поворот руля.
Земля плывет. Мужайтесь мужи.
Как плугом океан деля,
Мы будем помнить и в летейской стуже,
Что десяти небес нам стоила земля.
“Мужайтесь мужи”,- подумать только, что эти слова принадлежат отнюдь не натуре вроде Гумилева, а, напротив, человеку столь хрупкому и впечатлительному… И все-таки они оправданы, и притом дважды: во-первых, уникальной независимостью его мысли, на своем внутреннем пространстве и впрямь твердой как алмаз; во-вторых, постепенно созревающей от десятилетия к десятилетию готовностью быть жертвой”.
“Происходящее огромно”, и оно требует мужества пропорционального этой огромности. “Идеал современной мужественности стал стилем и практическими требованиями нашей эпохи. Все стало тяжелее и громадней, потому и человек должен стоять тверже, так как должен быть тверже всего на земле и относиться к ней, как к алмаз к стеклу”, - сказано в брошюре 1922 года “О природе слова”. Одновременно есть в этом стихотворении Мандельштама и трагические апокалиптические ноты. Предощущение трагедии, гибели культуры,  надвигающихся бедствий и катастроф:
Прославим роковое бремя,
Которое в слезах народный вождь берет.
Прославим власти сумрачное бремя,
Ее невыносимый гнет.
В ком сердце есть – тот должен слышать время,
Как твой корабль ко дну идет.
Предчувствие новой “мировой туманной боли” воплощается в данном контексте обращением к образу ласточки, символизирующему нежную и хрупкую душу, свободу поэзии. Однако образ птицы приобретает новые неожиданные черты: речь здесь идет не о ласточке, единственной и вольной, а о ласточках, которые “связаны” в легионы, сплочены по принуждению времени:
Мы в легионы боевые
Связали ласточек и вот
Не видно солнца; вся стихия
Щебечет, движется, живет,
Сквозь сети – сумерки густые –
Не видно солнца и земля плывет.
Здесь встречаем не просто повторное обращение к образу ласточки, а “укоренившийся” в поэзии Мандельштама к этим годам символ некой множественности птиц, ассоциирующейся с беспредельностью. Вспомним стихотворение “На розвальнях, уложенных соломой…” (1915), в котором впервые он обозначен:
Сырая даль от птичьих стай чернела,
И связанные руки затекли…
От “птичьих стай” к бесчисленному “легиону” ласточек, способному закрыть собой солнце… Если принять во внимание основное значение слова “легион” (крупная воинская единица), то можно предположить, что в этом стихотворении  отражается ощущение причастности поэта к вступлению в бой. Но с другой – пророчество грядущей трагедии…
“Плакатно броские ударные “прославим”, “братья”, “народ”, поставлены на самые заметные места. И лирическое “Я” стушевалось перед ними, слившись с лирическим “Мы”, с братьями, с народом… Революция как грандиозный катаклизм поражает воображение, перестраивает сознание, не оставляя места, свободного от всепроникающего действия”
Прославим, братья, сумерки свободы,-
Великий сумеречный год!
В кипящие ночные воды
Опущен грозный лес тянет.
Восходишь ты в глухие годы,
О солнце, Судия, народ.
Но, несмотря на гимнические интонации, поэт меньше всего хотел выступать в роли певца или пророка нового времени и больше старался выразить свои переживания по поводу тяжких потерь и жертв, выпавших на долю его “братьев”.
Второй период жизни поэта получил у некоторых исследователей его творчества название “крымско-эллинский”, что вполне оправдано. Мандельштам тогда много времени проводил на Украине, в Крыму и Грузии. А юг и море – пусть и Черное, а не Средиземное всегда связывались у поэта с античностью. Да и жизнь приморского города не слишком изменилась за тысячу лет: “Мы свободны от груза воспоминаний. Зато столько редкостных предчувствий:  Пушкин, Овидий, Гомер. Когда любовник в тишине путается в нежных именах и вдруг вспоминает, что это уже было: и слова, и волосы, и петух, который прокричал за окном, кричал уже в Овидиевых “тристиях”, - глубокая радость узнаванья охватывает его, головокружительная радость… Так и поэт не боится повторений и легко пьянеет классическим вином…”
“Tristia” – в переводе означает “скорбные элегии”, “скорбные песнопения”. Так называлась книга ссыльного древнегреческого поэта Овидия, произведения которого любил перечитывать Мандельштам.
Поэт обращался к перспективной, по его мнению, в двадцатом столетии модели поэзии классицизма.
Разумеется, это не классицизм античности или даже восемнадцатого столетия, это неоклассицизм, ориентация на античные образы, на приемы поэтики, попытка создать “новый классицизм”. Новый классицизм – вдохновляет – он кажется поэту выходом к гармонии и стройному порядку в искусстве.
Поэт предпринимает попытку уйти от слияния с реальной, современной ему действительностью к временам далекой истории  человечества.
Техника Мандельштама во второй книге существенно меняется. Он неуклонно движется по пути уплотнения поэтического текста, его мысль ускоряется.
“Я мыслю опущенными звеньями…” – говорил он (правда, о своей прозе, но у нее с поэзией немало общего). В ряду сложных ассоциаций остаются только первое  и последнее звенья, что позволяет на пространстве буквально нескольких слов сказать бесконечно много.
Эти стилевые особенности анализирует М.Л.Гаспаров в своей статье “За то, что я руки твои…” – стихотворение с отброшенным ключом”
За то, что я руки твои не сумел удержать,
За то, что я предал соленые нежные губы,
Я должен рассвета в дремучем акрополе ждать –
Как я ненавижу пахучие, древние срубы!

Архейские мужи во тьме снаряжают коня,
Зубчатыми пилами в стены вонзаются крепко.
Никак не уляжется крови сухая возня,
И нет для тебя ни названья, ни звука, ни слепка.

Как мог я подумать, что ты возвратишься, как смел?
Зачем преждевременно я от тебя оторвался?
Еще не рассеялся мрак и петух не пропел,
Еще в древесину горячий топор не врезался.

Прозрачной слезой на стенах проступила смола,
И чувствует город свои деревянные ребра,
Но хлынула к лестницам кровь и на приступ пошла,
И трижды  приснился мужам соблазнительный образ.

Где милая Троя? Где царский, где девичий дом?
Он будет разрушен, высокий Приамов скворечник,
И падают стрелы сухим деревянным дождем,
И стрелы другие растут на земле, как орешник.

Последней звезды безболезненно гаснет укол,
И серою ласточкой утро в окно постучится,
И медленный день, как в соломе проснувшийся вол,
На стогнах шершавых от долгого сна пробудится.
Слова, указывающие на направление для восстановления ситуации, конечно, “акрополь”, “архейские мужи” и “Приамова” “Троя” (которая “будет разрушена”). По ним, стало быть, воображению читателя предлагается картина исхода троянской войны – постройка деревянного коня и взятие Трои. Это позволяет понять смысл темной строки “И трижды приснился мужам соблазнительный образ”: имеется в виду эпизод, упоминаемый в “Одиссее”, когда деревянный конь был привезен в город, то Елена, заподозрив неладное, трижды обошла коня, окликая архейцев голосом их жен, но те удержались и промолчали.
Однако дальше начинаются неясности:
Во-первых, странным кажется появление образов приступа, штурмовых лестниц и обстрела из луков: как известно, именно из-за хитрости с деревянным конем архейцам не понадобился ни обстрел, ни приступ, они вошли в город через открытые ворота и захватили его в уличных рукопашных схватках.
Во-вторых, странным  кажется нагнетание деревянных образов: деревянные здесь не только конь и стрелы, но и акрополь и стены. Это не согласуется с традиционным представлением об античности как о времени каменных крепостей…
В-третьих, странной кажется последовательность упоминаний о деревянных стройках в строфах 1-3: сперва “древние срубы”, потом только что слаживаемый деревянный конь, потом, “еще в древесину горячий топор не врезался”, - даже если “дремучий акрополь” и троянский конь – вещи разные, все равно это создает необычное впечатление обратной временной перспективы, от более позднего к более раннему.
В-четвертых, наконец, становится неясным главное: с кем в этой картине отождествляется авторское “я”, с троянцами или архейцами? Строки “Я должен рассвета в дремучем акрополе ждать” и “Где милая Троя?” заставляют думать, что говорящий – троянец. Но тогда непонятной становится мужская любовная тема: “руки твои не сумел  удержать”, “предал соленые нежные губы”, “ Как мог я подумать, что ты возвратишься ” – в общеизвестной мифологии мы не находим такого персонажа – троянца, которому можно было бы приписать в такой ситуации такие высказывания.
С другой стороны, если предположить, что говорящий – археец, то отождествление напрашивается само собой: это Менелай. Он упустил свою Елену, десять лет воевал, чтоб ее возвратить… Но тогда натянутыми становятся и перефраза “дремучий акрополь” и эмоция “Где милая Троя?”  и т.д. Особенно непонятна концовка, в которой, по-видимому, все промелькнувшие картины оказываются тяжелым вещим сном, и говорящий просыпается отнюдь не в архейском лагере, а в городе, еще никем не взятом…
Таким образом, при всей несомненности “троянской темы” в стихотворении, буквальное ее восприятие приводит в тупик… Напрашивается предположение, что троянские   образы являются не реальными, а условными, вспомогательными, а за ними стоят какие-то другие. Какие? На этот вопрос неожиданно помогает ответить история текста.
Комментарий к изданию Н.Харджиева сообщает, что стихотворение обращено к актрисе и художнице О.Н.Арбениной, и что имеется “авторизованный список допечатанной редакции, состоящей из трех строф: строфа 2 совпадает со строфой 3, а 3 – с заключительной строфой окончательного текста”, текст же начальной строфы приводится. В совокупности эти строфы складываются в первоначальный текст стихотворения:
Когда ты уходишь, и тело лишится души,
Меня обступает мучительный воздух дремучий,
И я задыхаюсь, как иволга в хвойной тиши,
И мрак раздвигаю губами сухой и дремучий.

Как мог я подумать, что ты возвратишься, как смел?
Зачем преждевременно я от тебя оторвался?
Еще не рассеялся мрак и петух не пропел,
Еще в древесину горячий топор не врезался.

Последней звезды безболезненно гаснет укол,
И серою ласточкой утро в окно постучится,
И медленный день, как в соломе проснувшийся вол,
На стогнах шершавых от долгого сна пробудится.
Перед нами любовное стихотворение  с вполне связанной последовательностью образов: женщина уходит после ночного свидания, влюбленному кажется, что она больше никогда не вернется…
По какой-то внутренней причине Мандельштам не  остановился на этой (вполне законченной) стадии стихотворения, а продолжал над ним работать, усложняя условный план стихотворения новыми ассоциациями. Так появились четыре  “троянские” строфы стихотворения…
И вот Мандельштам делает решающий шаг: отбрасывает начальную строфу, оставляя только шесть строф, ставших окончательной редакцией стихотворения, вводящей читателя в недоумение трудностью интерпретации.
Еще одно стихотворение со скрытым смыслом рассматривает Лидия Гинзбург.
“Часто стихи Мандельштама строятся на скрытом от читателя сюжете. Например, стихотворение “Чуть мерцает призрачная стена…”
В последней его строфе – ночной Петербург 1920 года: “Пахнет дымом бедная овчина…”, а в театре блестящие оперные спектакли. Первые две строфы – это воспоминания о старом Петербурге, о театральном разъезде, это призрачный образ оперной сцены девятнадцатого века. Третья строфа как бы на стыке двух этих планов. Личная лирическая тема входит в нее вместе с именем голубки Эвридики, с преданиями об Орфее, который обрел Эвридику в царстве мертвых и вновь потерял ее по собственной вине. Любовные и музыкальные темы стихотворения совместились.
Но как понять два последних стиха:
И живая ласточка упала
На горячие снега.
Что это? – смутный иррациональный мотив? Нет, это выпавшее фактическое звено, и находим мы его в прозе Мандельштама. В “Египетской марке” дважды говорится об обстоятельствах смерти итальянской певицы Анжелины Бозио. Она пела в Петербурге в 1856-1859 годах; в 1859 году (35 лет) простудилась и умерла от воспаления легких. Эта смерть произвела чрезвычайное впечатление на петербургское общество. В поэме “О погоде” Бозио вспоминает Некрасов:
Самоедские нервы и кости
Стерпят всякую стужу, но вам,
Голосистые южные гости,
Хорошо ли у нас по зимам?
Вспомни Бозио. Чванный Петрополь
Не жалел ничего для нее.
Но напрасно ты кутала в соболь
Соловьиное горло свое,
Дочь Италии! С русским морозом
Трудно ладить полуденным розам.
Итак, сюжет стихотворения спрятан, как спрятана и его любовная тема. Но восприятие читателя движется по проложенной, хоть и не видимой ему колее. Он воспринимает столкновение двух планов, временных – Петербург 1920 года и Петербург 19 века, национальных – русско-итальянская тема, завершающаяся образом певицы-ласточки на петербургском снегу.
Обреченная, но еще живая ласточка, как символ живого поэтического слова в последний раз появляется у Мандельштама в этом же стихотворении.
Пахнет дымом бедная овчина.
От сугроба улица черна.
Из блаженного, певучего притина
К нам летит бессмертная весна;
Чтобы вечно ария звучала:
“Ты вернешься на зеленые луга”, -
И живая ласточка упала
На горячие снега.
Мандельштам уходит от слияния с действительностью, с прямой реальностью через обращение к мифам.
Стихотворение “Когда Психея жизнь…” пронизано страхом обезличивания, обесценивания человеческой жизни. Психея в греческой мифологии – олицетворение души. И эта душа уходит в “полупрозрачный лес”, в царство теней вслед за его владычицей – Персефоной. Весь окружающий ее мир сер, прозрачен, бесплотен. К ней “спешит толпа теней”, “Кто держит зеркальце, кто баночку духов”, и лишь “слепая”, увечная ласточка “бросается к ногам с … веткою зеленой” – с символом возрождения и бессмертия.
И в этом мире смерти,  “чертоге теней”  поэт видит, как уходит “блаженное бессмысленное слово”. О том стихотворение “Ласточка”:
Я слово позабыл, что я хотел сказать.
Слепая ласточка в чертог теней вернется
На крыльях связанных, с прозрачными играть
В беспамятстве ночная песнь поется.

Не слышно птиц. Бессмертник не цветет.
Прозрачны гривы табуна ночного.
В сухой реке пустой челнок плывет.
Среди кузнечиков беспамятствует слово.

И медленно растет, как бы шатер иль храм.
То вдруг прокинется безумной Антигоной,
То мертвой ласточкой бросается к ногам,
С стигрийской нежностью и веткою зеленой.

О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд,
И выпуклую радость узнаванья:
Я так боюсь рыданья аонид,
Тумана, звона и зиянья!

А смертным власть дана любить и узнавать,
Для них и звук в персты прольется!
Но я забыл, что я хочу сказать,-
И мысль бесплотная в чертог теней вернется.

Все не о том прозрачная твердит,
Все - ласточка, подружка, Антигона…
А на губах, как черный лед, горит
Стигийского воспоминанье звона.

Все стихотворение наполнено прозрачной абсолютной тишиной. Нет криков, утрачен любой голос, исключен всякий звук. Поется “ночная песнь”, но поется в беспамятстве. Перед нами странный, особенный пейзаж. Это пейзаж вымершего, потустороннего мира. В этом мире ласточка может вернуться только в “чертог теней”, а не живых душ, где бесплотные,  призрачные тени – воспоминания о былой жизни, о прежней душе. И сама ласточка бросается к ногам скорбной, мертвой тенью…
“Ночная песнь” означает время похороненного солнца, “сумерек свободы”. Но и в этой ночной жизни Мандельштам находит утверждение своего “блаженного, бессмысленного слова”, слова Поэта.
Вообще, 1920 год в жизни поэта можно условно назвать “временем умирания” образа ласточки:
Я словно позабыл, что я хотел сказать,
Слепая ласточка в чертог теней вернется
На крыльях срезанных, с прозрачными играть.
В беспамятстве ночная песнь поется.
В этом же году О.Э. Мандельштам пишет стихотворение “Когда Психея – жизнь…”, в начале которого мы читаем:
Когда Психея – жизнь спускается к теням
В полупрозрачный лес, вослед за Персефоной, -
Слепая ласточка бросается к ногам
С стигийской нежностью и веткою зеленой.
Как объяснить возникновение этого эпитета – “слепая”? Несомненно, ключ к пониманию нового поворота в осмыслении образа ласточки – в мироощущении поэта.
Мандельштам чувствовал и понимал, что новые отношения государства и культуры будут чреваты кровавыми последствиями и казнями. Стихотворение “Ласточка” звучит в 1920 году реквиемом по уходящей, утрачиваемой русской культуре. Мандельштам рисует время тоталитаризма, при котором слово станет ущербным и неполным.
Разгадка этого стихотворения будет близка, если обратить внимание на мифологическую основу стихотворения. Странный глагол “прокинется” многие путают с глаголом “прикинется”. В глаголе “прокинется” – стремительность ласточкиных метаний и немых стонов. В нем откликается и аукается одно из мифических имен – имя Прокны, сестры Филомены, которой тиран Тирей, заманив обманом к себе на корабль, отрезал язык, чтобы она замолчала навек, а потом бросил в темницу. Филомена нашла способ сообщить о свершившемся с ней несчастье, вышив полотенце сестре. И Прокна страшно отомстила Тирею. Впоследствии боги превратили сестер в птиц, одна из них, по легенде, стала ласточкой.
Мандельштам любил соединять многие мифы в один, многие сюжеты переплетать и сливать в некие фантастические формы.
В одном ряду у Мандельштама – “ласточка-подружка-Антигона”. Поэт почеркивает родство этих определений. Антигона – дочь слепого царя Эдипа. Она была последней провожатой царя в город, где он должен был умереть.
Слово для поэта отождествлено птицей. “Слепая”, искалеченная ласточка  и “срезанные”, крылья соотнесены с ущербным неполноценным словом.
Поэт находится в преддверии времён, угрожающих судьбе самого слова, которые уничтожают слово, подлинный язык, литературу, культуру. В мифе  - образ был прямым: отрезанный язык.
Здесь у Мандельштама несколько иной образ, поэт несколько видоизменяет миф – образ срезанных крыльев.  И ласточка у Мандельштама “слепая”. Здесь есть отсвет мифа о слепом царе Эдипе, и миф этот откликается в строфах “Ласточки”: “О если бы вернуть и зрячих пальцев стыд, // И выпуклую радость узнаванья…”. В “Царе Эдипе” Софокла, в последней сцене Эдип, ослепивший себя, спрашивает у Креонта “последнюю отраду” – прикоснуться к лицам дорогих дочерей, выплакать все горе, испытать “зрячих пальцев стыд” и вернуть “выпуклую радость узнаванья”. Вернуть радость узнаванья подлинной культуры.

“Стигрийская нежность” – прозрачная нежность бесплотного, потустороннего мира, беспамятствующего слова. “Стигийское воспоминанье” – заставляет вспомнить мифологический образ реки Стикс – реки в царстве мертвых. Одновременно Стикс – женское имя, имя реки, имя божества. Стикс – дочь Ночи и Эбера (Мрака). Не случаен и черный лед (“А на губах, как черный лед горит…”) – лед Коцита из “Божественной комедии” Данте, лед потустороннего мира, лед, замуровывающий, замораживающий живое слово. Вот почему “стигийское слово” – слово похороненное, мысль поэта вновь обращается к обреченному на “бесплотность” Слову, на возвращение его в чертог теней.
Царство Стикса, Аида, Эбера – это царство забытого Слова, “прозрачных” нимф, беспамятства сухой реки и пустого челнока.
Но в каком пространстве происходят события этого стихотворения? Только ли в подземном царстве Аида, в чертоге теней? В процессе чтения  мы находимся в разных измерениях, но  можно предположить, что в произведениях этой поры образ ласточки ассоциируется с погибающим, уходящим в потусторонний мир Словом.
Слово – элемент внутреннего мира поэта, и Слово – образ мировой культуры обречено, по Мандельштаму, на гибель. Это подтверждает анализ многослойного пространства стихотворения. Мы одновременно находимся и “здесь”, и “там”:  в чертоге теней и в шатре-храме святого Слова, во внутреннем мире поэтического “Я” и в мифологическом мире.
Прогнозы Мандельштама относительно судьбы поэтического Слова не утешительны. И если в самом начале мы слышим растерянное признание: “Я слово позабыл, что я хотел сказать…”, то к финалу от неуверенности не остается и следа. Тепеь это выверенное, твердое, трагическое знание о судьбе поэта, художника, Слова и Культуры.
Но я забыл, что я хотел сказать…
И мысль прекрасная в чертог теней вернется…
Последние стихи разительно отличаются от написанного ранее. Многие, даже самые горячие поклонники Мандельштама стали утверждать, что в  последние годы поэт изменил себе, сдался, стал искать компромисса с властями, приспосабливаться к их требованиям, что это поубавило его дар, он стал писать плохо. Владимир Набоков, называвший Мандельштама “светоносным” считал, что последние его стихи отравлены безуминем. Критик Лев Анненский писал: “Стихи этих последних лет – попытка погасить абсурд абсурдом – пересилить абсурд повседневного существования… хрипом удавленника, клекотом глухонемого, свистом и гудением шута”, а трагический “случай Мандельштама – свидетельство могущества тоталитарной сталинской системы, ужасного давления которой не мог выдержать даже такой поэт”. Справедливое обвинение сталинской системы оборачивалось несправедливым обвинением поэта.
Да, в московских стихах тридцатых годов и в “Воронежских тетрадях” Мандельштама есть принятие жизни, но жизни, а не режима, установленного в стране. Да, многие из его стихов не окончены и не отделаны, рифмы нарочито не точны. Речь лихорадочна и сбивчива. О мандельштамовской лирике этих лет М.М.Дунаев писал: “Горное и  дольное, смутно-духовное и маняще яснеющее земное (всечеловеческое)… Неповторимость личности – в небесном; но вырваться из безликости земного – так страшно, что возможно лишь в бесплотности воображения. Вот где ясная тоска, порождение конкретно-временных токов страха тридцатых годов”.
Стихотворение “Возможна ли женщине мертвой хвала?..” (1935) написано на смерть бывшей возлюбленной поэта Ольги Вексель, покончившей с собой в эмиграции. Оно “освещено” мимолетной ассоциацией с образом ласточки. Но это лишь связь с миром неземным:
Возможна ли женщине мертвой хвала
Она в отчужденьи и силе,
Ее чужелюбная власть привела
К насильственной, жаркой могиле.

И твердые ласточки круглых бровей
Из гроба ко мне прилетели
Сказать, что они отлежали в своей
Холодной стокгольмской постели.
В последний раз образ ласточки вновь воскресает в “Стихах о неизвестном солдате” (1937). За два года до начала второй мировой войны Мандельштам, предчувствуя глобальную катастрофу, грозящую гибелью всему живому пишет:
Будут люди холодные, хилые
Убивать, холодать, голодать…
Это реквием “миллионам убитых задешево”. Над этим пророческим стихотворением, писавшимся в преддверии войны, в разгар массовых репрессий, когда внутри страны разрастался  архипелаг ГУЛАГ, Мандельштам работал до самого ареста.
“У всех пишущих о “Стихах” неизбежно возникает общий образ: конец света, страшный суд, апокалипсис… Чем вызвано это ощущение, какие конкретные слова порождают его?
Во-первых, в стихотворениях очень много пространства, космоса, стихий (“бытие”, “пустота”, “вещество”, “шар земной”, “миры”, “океан”…)
Во-вторых, в стихотворении мало времени: таких слов, как столетье, век, год.  Воспоминанья о прошлом присутствуют (Шекспир, Дон-Кихот, Битва народов, Лермонтов). Но в настоящем, время как бы остановилось (“и времени больше не будет”).
В-третьих, это застывшее мироздание заполнено образами войны, гибели, увечья, причем эта гибель не героическая, а прозаическая, безымянная, массовая: “месиво”, “крошево”, “землянки, “воронки”.
Четвертое, каковы предметы, таковы и люди: “безымянные”, “неизвестные”, “холодные”, “хилые”, “сутулые”. Вокруг них все “ненадежное”, “пасмурное”, “тусклое”, “ядовитое”.
В-пятых, каковы люди, таковы и их действия: этот мир “голодает”, “холодает”, “умирает”, ему угрожают, его “обескровливают”, “принижают”.
В-шестых, человек в этом мире не столько духовен, сколько телесен, веществен, физиологичен: у него “череп с глазницами”, “аорты с кровью”, год рождения у него в кулаке, он пьет смертное варево.
Седьмое то, что метафоры, сопровождающие гибель этого человека, черпаются в значительной части из двух жизненных сфер – это торг и суд, это “убитые задешево”, “прожиточный воздух”, и это “судьи” и “свидетели”.
Наконец, в эту череду смертных образов врезается один контрастный, самый загадочный: это “весть”, “луч”, “мчащийся полет”, “от меня будет миру светло”. Таким образом, страшная картина окопного светопредставления не безысходна – как не безысходен и Апокалипсис с его сияющим Иерусалимом”.
Его песня о ласточке последний раз прозвучала в Воронеже. В конце своей трагической биографии он заглядывает внутрь “себя самого”, снова появляется мотив полета:
Научи меня ласточка хилая,
Разучившаяся летать,
Как мне с этой воздушной могилою
Без руля и крыла совладать.

Заключение.
В поэтическом мире Мандельштама нет  застывшей, оцепенелой неопределенности. Это всегда движущаяся, меняющаяся жизнь, недаром называли поэта “учеником воды проточной”.
Образ ласточки в поэзии Мандельштама становится устойчивым символом. В ранней лирике – это “трепещущая ласточка” в небе. В одном из его зимних стихотворений, ласточка – вестница бессмертной весны и музыки, но прилетела она слишком рано и поэтому падает “на горячие снега” – мороз иногда обжигает.
В эллинском царстве смерти он (поэт) встречает мертвую, но все еще быструю ласточку, которая бросается к его ногам с “стигрийской нежностью и веткой зеленой”.
Здесь ласточка воплощает все, что Мандельштам так нежно  любил: здесь она, его Психея, его Муза.
Коммунизму, “сумеркам свободы” Мандельштам противопоставляет легионы ласточек. Их стая в небе “щебечет, движется, живет”. Здесь эти легкие птицы – свобода, жизнь, поэзия.
В тяжелые тридцатые годы он сохраняет верность ласточке: поэт говорит “о твердых ласточках круглых бровей”.
Чем сильней становился гнет власти, чем сильней ущемлялось слово, чем тяжелее становилась жизнь поэта, тем “слабей” и “ущербней” становилась ласточка. Ей ломали крылья, она слепла, она умирала, но поэт всегда оставался верен ей.
“Мандельштам один из первых почувствовал “антифилологический характер нашей эпохи”, ее “антифилологический дух”. Он формулирует свою позицию: “сострадание к государству, отрицающему слово, - общественный путь и подвиг современного поэта”… это диагноз, поставленный Мандельштамом эпохе: “Революционное государство третирует слово”
Все-таки жизнь самого Мандельштама, как и жизнь Ахматовой, Гумилева и некоторых других его современников, опровергают мысль о невозможности самому определить свою судьбу в грозную эпоху революции и тоталитарного режима. Жизнь поэта стала историей с фабулой и героем, потому что он сумел осознать свое место и связь своей судьбы с историей страны.
В 1938 году, когда его арестовали, была написана фраза “На этом корабле есть для меня каюта”. Она явственно отсылает нас к знаменитому “Плаванию” Бодлера – стихам о смерти как отплытии от скучного берега в сияющую неизвестность.
Но здесь есть и другой настойчивый мотив мандельштамовской поэзии: “На стекла вечности уже легло мое дыхание, мое тепло”.
По мнению М.М. Дунаева, Мандельштам “бросает вызов палачам – и выходит победителем в поединке с ними”. Подтверждением этому высказыванию служат слова самого поэта:
Лишив меня морей, разбега и разлета
И дав стопе упор насильственной земли,
Чего добились вы? Блестящего  расчета:
Губ шевелящихся отнять вы не смогли.
(1935 г.)


Литература.
1.    Бидерман Г.  «Энциклопедия символов»: пер. с нем. (Общ. ред. и предисл. Свеницкой И.С.) М.:  Республика 1996 – 335с.: ил.
2.     Гурвин И. «Звук и слово в поэзии Мандельштама». Журнал «Вопросы литературы» 1991 г.,  №3
3.    Гаспаров М.Л.  Избранные статьи М.: 1995 г.
4.    Гаспаров М.Л.  «Осип Мандельштам. Гражданская лирика 1937 года». М.: 1996г.
5.    Гинзбург Л.Я. «О старом и новом» М.: 1996г.
6.    Тресиддер Дж. Словарь символов  (пер. с англ. С Палько.) – М: ФАИР – ПРЕСС, 1999 – 448с.: ил.
7.    Дунаев М.М. Православие и русская литература. В 6 – ти частях;  ч. VI – М.: «Христианская литература» 2000 г.
8.    Зинченко В.П. «Проблемы психологии развития (читая О.Мандельштама)» журнал «Вопросы психологии» 1991 г. № 4,5,6.
9.    Купер Дж. Энциклопедия символов. М.: Ассоциация Духовного единения «Золотой век» 1995 г.
10.    Мандельштам О.Э.  Стихотворения. Проза. Статьи. М.: ООО «Издательство АСТ», «Олимп», 2000 – 592с. – (Школа классики).
11.    Мандельштам О. Э. Собрание сочинений т.3. ( Общ.ред. Г.П.Струве, Б.А.Филиппов, вступит. статьи Ю.Ивасик, Н.Струве, Б. Филиппов)  Международное Литературное Содружество 1969г.
12.    Русская литература XX века 11 кл.: Учеб.для общеобразоват. учеб. заведений: В 2 ч. Ч. 2 ( В.В. Агеносов и др.): - М.: Дрофа, 2001 – 512с.: ил.









 

Приглашаю на улицу Юности!

Самые неожиданные и яркие открытия ждут каждого, кто даже после окончания школы остается жить с задорным ощущением детства. На улице Юности не разучились удивляться, здесь не ждут подсказок и готовых решений,  хоть иногда изобретают то, что уже кем-то изобретено...

Оцените мой сайт
 

Поиск

Посетители

Сейчас на сайте находятся:
 16 гостей